Но, вообще говоря, влияние Канта было вначале не очень значительным, точно так же, как и влияние Фихте, которое, по сравнению с влиянием Гегеля или Шеллинга, должно почесть совершенно ничтожным. Упомянуть можно разве о появлении в Харькове в 1813 г. книги “Яснейшее изложение, в чем состоит существенная сила новейшей философии Фихта”, а также и то, что М. Бакунин перевел “О назначении ученого”. Бакунин, увлекавшийся некоторое время Фихте, привлек к его изучению Герцена и Белинского, но это увлечение продолжалось очень недолго. Каразин хотел пригласить Фихте в Харьковский университет, но из этого ничего не вышло. Почему философия Фихте имела такое незначительное распространение в России, в то время как Шеллинг и Гегель влияли чрезвычайно сильно? Причина этого заключается в характере философии Фихте. Сухой, отвлеченный схематизм его гносеологических построений оставляет малый простор для фантазий и не соответствует духу русских мыслителей; с другой стороны, историко-философские взгляды Фихте проникнуты в большей мере чисто немецким национализмом, чем это имеет место, напр., у Шеллинга.
С именем Шеллинга и Гегеля связано возникновение в России наиболее оригинального философского направления, а именно – славянофильского, но о нем мы скажем несколько позднее, теперь же остановимся лишь на прямых последователях Шеллинга. Сначала получили распространение натурфилософские взгляды Шеллинга. В Петербурге проповедником их был Данило Велланский, профессор Медико-хирургической академии; он в многочисленных сочинениях, частью переводных – напр., он перевел сочинение шеллингианца Голуховского, бывшего некоторое время профессором Виленского университета – частью оригинальных, развивал идеи Шеллинга. В московском университете проф. М. Павлов в лекциях по сельскому хозяйству и в сочинении “Основания физики” проводил те же взгляды. Из числа последователей Велланского можно назвать профессора Харьковского университета Хр. Экеблата, который еще в 1872 году выпустил “Опыт обозрения способностей человеческого духа”, написанный в духе Шеллинга; подобными же идеями проникнуты и лекции Ф. Авсенева, профессора Киевской духовной академии. Упомянуть можно еще и о медике Зацепине (Панезице) и Максимовиче, напечатавшем “Размышления о природе”. Однако не только мысли Шеллинга относительно органической и неорганической природы влияли на русских писателей; в такой же мере влияли и его воззрения на духовную природу человека: они дали толчок размышлениям эстетическим, историко-философским и религиозным. В этом отношении следует отметить Галича, написавшего “Историю философии”, “Картину человека” и “Опыт науки изящного”, И. И. Давидова, который, впрочем, впоследствии отошел от Шеллинга, Н. И. Надеждина, Полевого, кн. В. Ф. Одоевского, поэта Веневитинова. К истории взгляды Шеллинга старался применить, как это показал П. Милюков, И. Средний-Камашев; то же самое делал и историк Погодин в своих “Исторических афоризмах” – подобно Давыдову и Погодин впоследствии отошел от Шеллинга и сам иронизировал над своим шеллингианством в “Простых речах о мудреных вещах”, в которых, впрочем, вполне обнаруживается отсутствие философского дарования. Философия Шеллинга с ее учением о бессознательном творчестве гения, с ее попыткою сочетать свободу и необходимость, наконец, его религиозные воззрения в период так называемой “положительной философии” давали богатый материал для эстетических и исторических размышлений. Упомянем, что и М. Н. Катков отдал дань поклонения Шеллингу в диссертации о Пифагорейской философии.
На смену Шеллинга появилось влияние Гегеля, ему подпали частью те же лица, которые увлекались и Шеллингом – как, напр., славянофилы и западники, – частью же и другие, прямые последователи Гегеля.
Увлечение Гегелем весьма понятно: строгая методичность системы, возможность вместить в схему развития самые разнообразные, по-видимому, противоречащие явления, наконец, видимость абсолютного знания – все это должно было подкупать и очаровывать; и если до настоящего времени диалектика находит своих адептов, то естественно, что первое время она подчиняла себе все умы, стремящиеся к познанию истины. Только в пятидесятых годах появилась критика гегельянства, и его отвергли частью вполне, частью же критически перестроили. Самарин и Юркевич очень правильно стали говорить, что у человека нет знания абсолютного, но есть знание об абсолюте; в шестидесятых годах выбросили за борт и знание об абсолюте, да и самый абсолют. Разочарование в Гегеле, заметное у славянофилов, было особенно сильно у западников. Белинский, совершенно неправильно понявший мысль Гегеля, что все действительное разумно, перешел на сторону иных начал, точно так же, впрочем, как и Бакунин, Герцен и Лавров. Но влияние Гегеля не совершенно исчезло, оно сохранилось у таких писа телей, как, напр., Н. Страхов и обнаружилось с полной силой в марксизме – крайнем выражении западничества. К числу правоверных гегельянцев относится М. А. Тулов; ему принадлежит “Очерк исторического развития логики от Аристотеля до Гегеля” (рукопись) и “Руководство к познанию родов, видов и форм поэзии” (Киев, 1853); в последнем сочинении Тулов следует гегелевской эстетике; тех же принципов придерживался и киевский проф. Амфитеатров. Влияние Гегеля заметно и на киевском проф. С. Гогоцком, на Я. Редкине, написавшем обширную историю древней философии (7 томов, доведена до Аристотеля), и на Б. Чичерине; последний проявил склонность к гегельянству в своей логике, метафизике и философии права. Чичерин видоизменил схему диалектического процесса, и это повлекло за собой глубокое отличие от гегелевских воззрений. Н. Коркунов показал, что видоизменения, внесенные Чичериным, не улучшают Гегеля, а, напротив, лишают его всякого значения. Под влиянием Гегеля был и К. Неволин и А. Градовский, последний, впрочем, недолгое время. Особого упоминания заслуживает антропологизм Я. Лаврова, первого русского социолога, по мнению Н. Кареева. Первые работы Лаврова посвящены Гегелю, потом он отошел от Гегеля и вернулся, пройдя через Фейербаха, частью к Канту, частью же к Конту; история, по мнению Лаврова, представляет развивающийся закономерный процесс, и человек подчинен историческим законам, но он может осознать эти законы и ставить себе определенные цели. Цивилизацией Лавров называет, в противоположность культуре, сознательную переработку истории. Исторический материализм Лавров отвергает, говорит о достойности человека, устанавливает свой категорический императив (“живи согласно идеалу развитого человека”). Однако не ясно, как это учение можно соединить с признанием свободы воли иллюзиею и признанием истинности протагоровского субъективизма. Отголоски Гегеля можно найти и в книге В. Розанова “О понимании”, а также в многочисленных работах Я. Дебольского, автора “Феноменального формализма”, как он называет свою систему, переводчика большой “Логики” Гегеля. Вместе с Гегелем Дебольский отрицает всякое непосредственное знание. Гегеля переводили довольно часто: переведена его “Эстетика”, его “Энциклопедия”, его “Феноменология духа”, его “Логика”.
Пожалуй, наиболее оригинальной книгой, на которой сказалось весьма ясно влияние Шеллинга и Гегеля, и в которой очень талантливо применен диалектический метод, следует признать “Веру и знание” П. Бакунина (СПб., 1887), младшего брата знаменитого революционера.
В Германии падению гегельянства способствовал Фейербах и левое гегельянство; то же произошло и у нас. Наиболее ярко увлечение Фейербахом сказалось на антропологизме Н. Г. Чернышевского и М. А. Антоновича. Однако подобно тому как Фейербах и левое гегельянство послужили лишь переходным звеном между идеалистической метафизикой и материализмом, так и антропологическая точка зрения представляла лишь прикрытый материализм, выразившийся у Чернышевского в его учении о том, что в человеке лишь одна природа, что добро есть польза, а цель искусства – воспроизведение и объяснение действительности. Наиболее талантливого истолкователя эти идеи нашли себе в лице Писарева. Материализм Писарева почерпнут не только из Фейербаха, но и из Бюхнера, Фохта и Молешотта. Любопытно, что Писарев считает реализм (т. е. материализм) первым оригинальным русским философским направлением, в то время как мартинизм, гегельянизм и всякие другие “измы” были лишь, по его мнению, делом моды, заимствованной с Запада. Идейно направление Чернышевского, Добролюбова и Писарева, т. е. в философском отношении, не представляет большого интереса, и осмеянный ими Юркевич, противник материализма, без сомнения, более значителен и глубок; однако в русской умственной жизни Юркевич не оставил заметного следа, в то время как Чернышевский имел чрезвычайно большое влияние и значение вплоть до настоящего времени. Наступили господство материализма и пренебрежение метафизикой. Писарев писал: “Философия потеряла свой кредит в глазах каждого здравомыслящего человека: никто уже теперь не верит в ее шарлатанские обещания, никто не предается ей с тем страстным увлечением, с каким это делалось прежде и с каким еще и теперь сотни тружеников посвящают себя этой ученой эквилибристике. Если здравомыслящие люди и обращают на философию свое внимание, то это делается единственно только для того, чтобы или посмеяться над нею, или кольнуть людей за их упорную глупость и их удивительное легковерие. Серьезно заниматься философией может теперь или человек полупомешанный, или дурно развитой, или крайне невежественный”. Место метафизики заняло естествознание, которое было провозглашено единственной истинной наукой. Но Писарев ошибался; как относительно того, что реализм есть истинная, оригинальная русская философия, так и относительно того, что естествознание может заменить собой философию, и прав был Гиляров-Платонов, который по поводу увлечения Гегелем говорит: “Увы! достаточно было прочитать любую страницу для полного убеждения, что ни один из передовых тогдашних мыслителей наших не прочитал системы, которою он так увлекает и себя, и других. И нужно было видеть, с какой непостижимой легкостью передовой человек перелетал от одного воззрения к другому, от одного увлечения к иному, совершенно противоположному и столь же внешнему”. Материализм недолго господствовал у нас и сохранил некоторую силу лишь в представителях естествознания и у марксистов. Принципы, которые старается защитить, напр., И. Сеченов в “Рефлексах головного мозга” (а также в своих речах, в которых он излагает теорию познания и учение о детерминизме), или А. Бекетов, который пытается свести нравственность к закону сохранения энергии, – эти принципы находили себе некоторую поддержку в позитивизме – направлении, родственном материализму, а также в дарвинизме, который получил в России распространение почти в то же самое время, что и позитивизм. Первыми о позитивизме стали упоминать критик В. Майков (в 1845 г.) и В. Милютин (в 1847 г.), потом о нем заговорили Ватсон, Писарев, Лавров, Михайловский, Вырубов [3] и, главным образом, де Роберти. К позитивизму естественно привлекало то уважение к науке, которое лежит в основе позитивизма, и эта его черта заставляла забывать слабые его стороны – пренебрежение психологией и неопределенность социологии, новой науки, долженствовавшей создать теорию истории. Особенно сильное впечатление производила идея Конта об иерархии наук и закон о трех стадиях развития знания. Оппозиция против Конта не замедлила, однако, возникнуть и на русской почве: даже не все приверженцы позитивной философии приняли в полноте его идеи, так, напр., Лавров в объяснении исторических явлений более близок к этицизму Канта, чем к Конту. Защита субъективного метода в социологии и роли личности в истории Лаврова и Михайловского сводится, в сущности, к признанию самостоятельности психологии, для которой в позитивизме не оказалось места. Начиная с 70-х годов, появляются и прямые защитники психологии. Диссертация Г. Струве “Самостоятельное начало душевных явлений” (М., 1870), вызвавшая резкие критические отзывы проф. Усова и Н. Аксакова, была явлением симптоматичным, появившаяся несколько раньше (в 1866 г.) диссертация Владиславлева “Современные направления в науке о душе” не вызвала такого шума, вероятно, вследствие того, что изложение Владиславлева имело характер историко-критического, а не догматического исследования, хотя взгляды автора совершенно ясно обнаруживают в нем ученика Лотце, следовательно не позитивиста. В 1872 году появилась книга К. Кавелина “Задачи психологии”, вызвавшая к себе большое внимание. Кавелин, точно так же как и Струве и Владиславлев, показывает невозможность для физиологии заменить собой психологию. Кавелину, как психологу, посвятил обширную статью П. Лавров. Но наиболее полную оценку позитивизм получил в замечательном труде епископа Никанора “Позитивная философия и сверхчувственное бытие”, 3 тома (неокончен, СПб., 1875–1888), в котором автор берет позитивизм в очень широком значении этого слова; самому Конту в труде Никанора отведено сравнительно незначительное место; автор останавливается на гносеологической проблеме – едва ли не самом слабом пункте в позитивизме – и разбирает различные системы, враждебные всякому супранатурализму. Еп. Никанор отводил и русским позитивистам значительное место; напр., он подробно разбирает взгляды М. Троицкого. Сильнее всего позитивизм отразился на обработке историко-юридических наук в трудах Н. Кареева, Муромцева, Н. М. Коркунова и М. Ковалевского; последний в своем курсе социологии, вышедшем в начале XX столетия, повторяет в точности идеи Конта в то время, когда влияние Конта свелось уже почти к нулю. Н. Коркунов в своей “Общей теории права” отрицает свободу воли и учение о естественном праве, которому суждено было вскоре возродиться (Новгородцев и другие).